Новости культуры российских регионов
29 ноября 2011
Центр

Черно-белый ад

«Театр одного» показал премьерный спектакль.
После просмотра спектакля «Белое на черном» говорить не было ни сил, ни желания. Поставленный в «Театре одного» и сыгранный на днях в культурно-образовательном центре «Иллюзион» Борисом Алексеевым (который тот самый «один» и есть), спектакль этот, кажется, своею властью отмел все мелкое и необязательное. И оптимальный вариант существования зрителя за рамками сценического действа свелся к молчанию. Но – не бессмысленному. А тому, которое заставляет думать. Думать усиленно и взволнованно… Смотрели мы постановку втроем; обычно подобная ситуация понуждает к обсуждению увиденного по горячим следам. Тут получилось иначе, чему нетрудно найти объяснение: «придавили» и тяжелейший литературный материал, и его мощная режиссерско-актерская подача. Сошлась, однако, наша троица на единогласном понимании: Воронежу сильно повезло с Алексеевым и его «Театром одного». Оценит ли город такой подарок, воистину царский? Хочется быть оптимисткой… Я – голый Борис Алексеев «отформатировал» до спектакля автобиографический роман в рассказах мадридца Рубена Давида Гонсалеса Гальего, который, прожив изрядное количество лет в СССР, пишет по-русски. И чувствует, кажется, тоже. Хотя болевые ощущения – безусловно, интернациональны; Борису удается убедить зрителя даже в такой «частности». Которая, вообще говоря, космических обобщений стоит – при том, что кардинальная линия спектакля сама по себе выразительна и глубока. Если бы в данном контексте это не звучало кощунственно, употребила бы определение – «эффектна». В конце концов, эффекты бывают разными. Сюжет, раскрою карты сразу, не развеселит (хотя писатель явно старался находить смешное в страшном – и у него это получилось). Так что публике, падкой до гримас «Кривого зеркала», можно не беспокоиться. А вот человеку, способному к милосердию и состраданию, отзывчивому к чужому горю, впору посочувствовать: если таковой попадет на спектакль «Театра одного» – переживаний хлебнет по полной. Логичнее, однако, позавидовать потенциальному зрителю; завет Заболоцкого «не позволяй душе лениться» получил, благодаря Алексееву, животворную почву для воплощения. «Я маленький мальчик. Ночь. Зима. Мне надо в туалет. Звать нянечку бесполезно. Выход один – ползти в туалет. Для начала нужно слезть с кровати. Способ есть, я его сам придумал. Просто подползаю к краю кровати и переворачиваюсь на спину, опрокидывая свое тело на пол. Удар. Боль. Подползаю к двери в коридор, толкаю ее головой и выползаю наружу из относительно теплой комнаты в холод и темноту. Ночью все окна в коридоре открыты. Холодно, очень холодно. Я – голый. Ползти далеко. Когда ползу мимо комнаты, где спят нянечки, пытаюсь позвать на помощь, стучу головой в их дверь. Никто не отзывается. Кричу. Никого. Может быть, я тихо кричу. Пока добираюсь до туалета, замерзаю окончательно. В туалете окна открыты, на подоконнике снег. Добираюсь до горшка. Отдыхаю. Мне обязательно надо отдохнуть перед тем, как ползти назад. Пока отдыхаю, моча в горшке обзаводится ледяной кромкой. Ползу обратно. Стаскиваю зубами одеяло со своей кровати, кое-как заворачиваюсь в него и пытаюсь заснуть…» До полной гибели Приведенный отрывок из оригинала – самое начало повествования. Им и открывается спектакль: босой человек, одетый во все бесформенно-унифицированно-белое, неподвижно полусидит на сцене в профиль к зрителю, от которого его «отрезает» обшарпанная спинка кровати. Типовой фрагмент советской сиротской мебели: подобной снабжали в середине прошлого века (да и сейчас еще это делают) детские дома для инвалидов и богадельни, куда помещали больных и убогих. У героя, который говорит от первого (авторского) лица, безнадежный диагноз: ДЦП. А еще – мечты. Сначала, лет до шести, – о маме. «Потом я понял, вернее, мне объяснили, что моя мама – черножопая сука, которая бросила меня. Мне неприятно писать такое, но мне объясняли именно в этих терминах…» Обильное цитирование дебютной прозы Гальего уместно, прежде всего, потому, что Борис Алексеев обозначил жанр своего произведения как «спектакль-читка». Не следует, однако, буквализировать это словосочетание: постановщик не просто рассказывает текст пословно (который, разумеется, сокращен). Он виртуозно (в плане драматического наполнения), «до полной гибели всерьез» проигрывает каждое слово. Инсценировка сделана настолько тщательно, с таким скрупулезным расчетом и пониманием смысла всего, что вынесено на сцену, что даже отдельно взятый звук (как – и интонирование, и пауза) текста – попадание в яблочко. Художественное. Что говорит не только о театральных талантах Бориса: он великолепно ориентируется в областях литературы и филологии. Может, знания дело делают, может – интуиция, а скорее всего – и то, и другое. Остается лишь изумляться тому, где артист берет время и резервы организма – при том, что в Камерном театре он плотнейшим образом занят в серьезных ролях, большинство из которых – главные. А, как известно, художественный руководитель Камерного тоже не склонен пользоваться литературным примитивом; чего стоит один головоломный Еврипид, Ореста которого в спектакле «Электра и Орест» блестяще освоил Борис Алексеев. Впрочем, вернемся в «Иллюзион». Самый контрастный контраст Сценография – привычный для «Театра одного» минимум выразительных средств. На сцене, кроме старой грядушки, – перетянутые бечевкой (опять-таки, типично по-советски) стопки потрепанных книг и кипа зеленых школьных тетрадей. В некоторых из них написаны слова, которые, хладнокровно произносимые Рубеном-Борисом, жалят наподобие смертоносных кусочков свинца… Гальего, отвечая на вопрос кого-то из интервьюеров, не скрыл: одна из причин, заставившая его взяться сначала за перо, а потом за компьютерную мышь – личная. «Впереди – нормальная жизнь, позади – ад. Я должен избавиться от этого ада в себе…» А вспоминая о времени, которым датируются первые литературные опыты, и месте, где они проклюнулись, писатель «возвратился» в Россию. В страну, где он провел самые жуткие свои годы. «Я тогда умирал, сердце сдавало окончательно. В доме отключили отопление, нормальной еды не хватало. Внезапно ночью по потолку комнаты поползли белые буквы. Закрыл глаза, буквы не исчезли. Из букв складывались слова. Наутро оставалось только записать их…» В спектакле Бориса Алексеева буквы тоже «ползают» – то белые, то черные. Для их «материализации» (которая выглядит почему-то отчасти зловеще) предусмотрен экран. На нем моментами возникают выдержки из романа, одновременно дублируемые голосом. Появляются на экранном полотне и иные изображения – документальные. И, конечно, тоже черно-белые: этот графичный контраст – самый контрастный в мире контраст. Способный с атомарной точностью и остротой обнаружить и передать конфликт молодой, стремящейся к свету жизни, и неотступной, увлекающей в черную бездну, хвори. До которой нет никакого дела нянькам, воспиталкам и государству. Вера, надежда, любовь Борис произносит текст своей труднейшей роли нарочито бесстрастно, хотя и с осязаемым (нервной тканью шестого чувства) «подкожным» вызовом. И в этом бесстрастии, как бы бескровном и бесплотном, кроется особая жуть. Если у человека, который говорит то, что говорит, не сбивается дыхание и не рвется сердце – чем же оно закалилось? Какими муками? Наверное, для них слов найти невозможно… Результативно работают на акцентирование эмоциональных и смысловых нюансов свет и музыка. Мелодии звучат нежные, облегченные, понятные и очень-очень теплые. Способные нарисовать заветный образ матери как символ высшей, но нереальной защиты. Здесь тоже яростный контраст – и зримый, и слышный. Убийственное противостояние белых и черных сил. Градус достигает накала, когда актер, перемещавшийся весь спектакль на коленках, вдруг не просто встает в полный рост, но – начинает бегать. Отчасти – отрешенно: никаких запретов, опасений и мер предосторожности. Темп быстро взвинчивается до предельной скорости. Герою не важно, что мечется он по нехитрому «лекалу» – от стенки к стенке, за которые, как за спасательное средство, хватается руками. Юноша «летает» практически по замкнутому кругу: ради того, чтобы этот круг из умозрительного дорос до физического, Борис, учащая ритм, сбегает со сцены в зал: не раз и не два проносится вдоль первого ряда. А зальчик-то – маленький, нужные импульсы попадают в зрительские души легко. И причастность к трагедии маленького человека с изломанной судьбой становится клеткой твоей собственной плоти… Спектакль о вере в свет – наивной, ранимой, но неизбывной. О настоящей дружбе, которая не пялит глаза на физические уродства. О простодушном, но принципиально честном взгляде на вещи человека, который обречен быть вечным изгоем и страдать, страдать, страдать. Но в куда большей степени «Белое на черном» – зов (а может, призрак) надежды. Без нее никаких буковок – ни белых, ни черных – ниоткуда не «выползет». А еще спектакль – верный манок любви; о ней не просто наслышаны, но горячо мечтают даже те бедолаги, которым бы «день простоять, да ночь продержаться».